Запущенная в «Сибирском университетском издательстве» серия “[Живая] классика” представляет русскую литературу XIX века в неожиданном ракурсе и может стать толчком к формированию нового литературоведения
В новой серии должны выйти неформатные издания русской классической литературы, снабженные массой энциклопедических комментариев и примечаний, оживляющих забытую повседневность эпохи XIX века. В авторских вступительных статьях к книгам серии вместо академического
литературоведения можно будет увидеть наполненные любопытными и неожиданными фактами зарисовки из жизни классиков. Пилотным изданием серии стал только что вышедший “[Живой] Чехов” — как и полагается, пересыпанный историями о домашнем мангусте по кличке Сволочь, лезущим лапами в чернильницу Антона Павловича, и о выученной на очередную «единицу» латыни, которой маленький Антоша занимался в бакалейной лавке своего отца. Кроме того, книга снабжена массой архивных документов, таких, как чеховский аттестат зрелости или меню трактиров конца XIX века. До конца года издательство планирует выпустить «живых» Салтыкова-Щедрина, Гончарова, Достоевского, Островского, Пушкина, Гоголя и Тургенева.
О серии, способной определить новый тип литературоведения, а также об истории интерпретации классической литературы и ее современном восприятии мы беседуем с редактором «Сибирского университетского издательства» Владимиром Иткиным.
— Почему возникла идея «оживить» классическую литературу именно таким способом?
— Идея работать с классической литературой у издательства возникла достаточно давно, однако нужно было придумать совершенно новый формат — нечто оригинальное и цепляющее. На стеллажах книжных магазинов можно увидеть десятки одинаковых произведений русской классики, выпущенных разными издательствами. Соответственно, заход на книжный рынок с новым Чеховым или Достоевским — дело весьма рискованное. Однако концепция «живой» серии, которую я придумал, для России достаточно необычна. Рабочее название было «Машина времени», однако ассоциация с Макаревичем и фантастикой для подростков оказалась не вполне уместной, так что мы остановились на “[Живой] классике”. Но идея та же. Взять обыкновенного человека — не литературоведа, а, допустим, менеджера, продавца-консультанта или школьника необразованного — и запульнуть его в русский XIX век. Был у Брайана Олдисса роман про современного политика, который нечаянно перенесся на несколько веков назад и встретился с Франкенштейном. Что-то типа того. Франкенштейн, Достоевский — разницы нет.
Самое главное, что в России таких серий сейчас просто не существует. Кстати, если говорить о комментированных книгах для широкого круга читателей, то в чем-то мы наследуем опыт Запада и Америки, где подобные серии очень популярны. Там это называется annotated fiction: некий классический текст, который сопровождается огромным количеством комментариев — как реальных, касающихся жизни, повседневности, быта, так и связанных с литературоведческими или философскими интерпретациями. И поэтому неудивительно, что наше издание Чехова (первая книга серии) уже заинтересовало немцев.
— И все-таки, в чем принципиальная новизна концепции “[Живой] классики” с точки зрения традиционных изданий классической литературы?
— Проект очень сложный: в каждой книге должно быть собрано большое количество фактов, касающихся повседневной жизни XIX века, интересных, может быть, несколько скандальных, неожиданных интерпретаций. Конечно, многое здесь заключается в личности комментатора — автора примечаний или вступительной статьи, которая является самостоятельным произведением. Мне кажется, что это такой постпостмодернистский подход к тексту. Если постмодернизм закрепил в читательском сознании величие интерпретатора, литературоведа или еще кого-либо, без кого читать тексты в принципе невозможно, то сейчас от этого хочется немного отстраниться и сделать шаг в сторону живого текста, живого автора.
Я попытался как-то проанализировать, как менялась в течение последних 150 лет стратегия интерпретации классических произведений. Получилась такая линейка. Сначала появляется живой текст: существует, допустим, Достоевский, он пишет роман, который комментировать не нужно, потому что и так понятно, о чем идет речь — это так же, как мы сейчас понимаем, о чем пишут Пелевин или Улицкая. Затем возникает некий резонанс в обществе (и в дореволюционной критике это хорошо видно), когда начинаются идеологические комментарии, затрагивающие размышления о том, что такое обломовщина или нигилизм Базарова и так далее. Потом эти обломовщины и базаровщины превращаются в штампы: они перестают быть живыми явлениями эпохи, советская идеология делает их кирпичиками мертвого марксистско-ленинского литературоведения. Но параллельно формалисты пытаются высвободиться из всего этого и начинают говорить о живом тексте, его функционировании. Им на смену приходят структуралисты, такие как, например, Лотман, который уходит от штампов и стремится к тому, что может быть единственно объективным. С одной стороны, это реалии, а с другой — механистические принципы построения художественного текста, стиховедческий анализ как математика и так далее. Затем возникают постструктуралисты, которые (на базе Лотмана и прочих теоретиков) начинают играть с классическим текстом — интерпретация превращается просто в игру. Можно в Достоевском увидеть Мэрилин Монро, в Чехове — Чикатило и сделать из этого красивую теорию.
Но сейчас наступает абсолютно иное время, когда игра надоела, а возвратиться к прошлому нельзя — абсолютно невозможно возвратиться к советской или дореволюционной идеологии, при этом и лотмановский подход кажется недостаточным. О реальности XIX века забыли напрочь, нам в ней ничего непонятно. При этом возникает ощущение, что современность, со всей ее медиапорнографической эфэмдостоевской шелухой — это иллюзорное постпостпространство, а раньше — в XIX веке — было что-то настоящее. И тебе хочется почувствовать, поверить в то, что было когда-то. Своеобразный эскапизм. И в этом смысле [живой] Достоевский — это синоним Достоевского, который является более настоящим, нежели читатель.
Весь этот эскапизм, конечно же, ерунда. Иллюзорным как раз является расстояние во времени. По-настоящему познакомиться с Чеховым довольно просто. Главное — не пускаться в разговоры о вечном. Помнится, я как-то работал с рукописью XV века, там были сочинения одного византийского мистика. Так вот, самое впечатляющее — капли воска и отпечатки грязных пальцев на полях (сразу представлялся средневековый книжник), пометки типа «Прошу бумаги, а мне не дают». Для того чтобы попасть в другую эпоху и познакомиться с писателем, нужны факты, которые тебя лично задевают.
Конечно, как и в разговоре с любым человеком, с классиком нужно общаться тактично. Вся серия “[Живая] классика”, на мой взгляд, должна быть очень аккуратной: не нужно втираться в доверие к Достоевскому, говорить о его психопатологии или сексуальных расстройствах — достаточно нескольких ярких, на первый взгляд посторонних, но интересных фактов. Да, интересных! Пускай некоторые будут меня обвинять в том, что все это напоминает журнал «Караван историй», но к интересному нельзя относиться с презрением. Это же здорово, что люди узнают о том, что у Чехова был ручной мангуст Сволочь или пальмовые кошки, которые драли книжки, о том, что Чехов получал огромные гонорары, а его брату ничего не платили, что Антон Павлович его буквально замучил своими нотациями… Что касается Достоевского, любопытно узнать, что бутылка водки стоила дороже, нежели услуги Сонечки Мармеладовой.
— Насколько я понимаю, это сильно отличается от академического литературоведения, но при этом имеет самое непосредственное отношение к филологии и истории. Можно ли “[Живую] классику” считать новым типом литературоведения?
— Я очень хотел бы, что бы это было так. Мне кажется, что ничего особенного в традиционном литературоведении не происходит — стандартная грызня между школами, сухие тексты, мертвые авторитеты. Поэтому, думаю, что да. Если бы это вышло, мне можно было бы, конечно, поставить памятник. Но у меня вряд ли получится, потому что слишком уж задача сложная. Я думаю, что многого не хватает для того, чтобы это стало новым литературоведением. Но “[Живая] классика”, надеюсь, будет неким толчком.
— Чего не хватает?
— В первую очередь, не хватает контактов с большим количеством очень разных людей. В принципе для серии пишут люди из Киева, из Питера, из Москвы, из Новосибирска. Но, начав с нуля некую серию в городе Новосибирске, сложно найти мгновенный отклик. Впрочем, все на самом деле зависит не от меня — я некий катализатор, который смог передать идею другому человеку, гениально ее воплотившему. Есть, например, такой писатель Олег Постнов — пожалуй, единственный новосибирец, который на данный момент является настоящим писателем. Он украинец, и в своих текстах пытается нащупать некую точку соприкосновения между двумя языками — русским и украинским. То же самое, в принципе, делал Гоголь. Конечно, нельзя сказать, что он повторяет Гоголя — Постнов пишет совершенно по-другому, но Гоголь, естественно, один из его любимых писателей, и сам подход к тексту у них в чем-то близок. Я ему наполовину в шутку, наполовину всерьез предложил стать этаким Пьером Менаром и попробовать написать Гоголя, причем не стилизацию под него, а именно Гоголя. Забавно, что Олег жил рядом с Диканькой и какое-то время — в Миргороде. Мы посмеялись, но он сказал, что попробует — должен получиться наполовину художественный текст предисловия, которое послужит неким трамплином, чтобы прыгнуть в Гоголя. Вот если нечто подобное будет, тогда действительно можно будет говорить о новом литературоведении, о новом подходе к герменевтике, к комментированию…
Пока что вышел “[Живой] Чехов”: он получился не совсем таким, каким я хотел, но все равно хорошим, просто интересным и симпатичным. Там огромное количество документальных фактов, забавных и грустных, куча статистических данных, совершенно замечательные письма, которые лично мое восприятие Чехова перевернули: вместо усохшего козлобородого старичка я увидел живого, страстного, властного человека, не стесняющегося матерных слов.
— С изданиями Чехова и Гоголя понятно. Для каждого конкретного автора выбирается какая-то своя концепция?
— Мне прежде всего важно, чтобы человек, который пишет о классике, стал неким медиумом. Хотелось бы, чтобы автор, пишущий, например, о Грибоедове, сумел прожить его жизнь — родиться и умереть с ним вместе, хотя это и жестоко, учитывая, как Грибоедов погиб.
Что касается Салтыкова-Щедрина, тут будет еще любопытнее — вчера я разослал 15 писем политикам, чтобы они написали в приложении коротенькие тексты о писателе. Ответил пока только секретарь Жириновского и адвокаты Ходорковского.
Для меня вся эта деятельность немножко хипповская — я хочу соединить свои представления о жизни с литературоведением. Чтобы получилась гремучая смесь. Хотелось бы максимальной свободы, максимальной неангажированности и в хорошем смысле раздолбайства, которое вовсе не противоречит чему-то очень серьезному, когда человек ответственно подходит к делу, не перевирает цитаты и не допускает литературоведческой нечистоплотности.
Комментарии
Подписаться