«Язык меланхоличен, а фотоизображение – остров радости»
Слово «фотософия» – мой неологизм, образованный из двух греческих слов «phos» и «sophia», подобно хорошо нам знакомым словам – философия, антропософия и другие. Слово «phos» на русский язык переводится словом «свет», а «sophia» - словом «мудрость», поэтому весь смысл этого новообразования можно выразить по-русски словосочетанием «мудрость света». Так как эта мудрость в первую очередь связана (по крайней мере по-моему) с самым уникальным изобретением Западной науки – фотоаппаратом и фотографией, словом «фотософия» я пытаюсь выразить особенный (хотя и совсем не новый) тип контакта человека с миром или, уточняю, уникальный способ встречи человека с нечеловеческими предметами, который, как бы это странно не звучало, впервые открыло и обдумало несколько человек, примерно две с половиной тысячи лет назад живших у Средиземного моря в небольших городах-государствах – полисах. Эти люди называли себя эллинами, а другие эллины называли их философами и иногда – софистами. Итак, по-моему, ближайший родственник, если не мать, фотософии – философия.
Фотоаппарат, уже просто своей данностью требует взглянуть на нечеловеческие предметы совершенно по-особенному, и каждого, кто берет в руки и поднимает к глазам эту странную машину (такую странную, что во всем гигантском паноптикуме теперешней техники у него нет конкурентов на его территории, где он находится один, как своеобразный метафизический монарх) заставляет хотя бы на мгновение стать фотософом.
Смотря на простирающийся перед глазами пейзаж предметов и событий сквозь видоискатель, фотографирующий видит всего лишь небольшую и, что важнее всего, очень четко кадрированную его часть; уже сам видоискатель из неопределенного мельтешения предметов и событий, предстающего нашему взору, часто очень хаотичного, текущего и изменяющегося, вырезает и, подчеркиваю, ограничивает и выделяет какой-нибудь предмет, ансамбль предметов, какое-нибудь событие или череду событий, однако даже событие останавливает и превращает в кристалл спокойных и неизменяющихся предметов, называемый фотографией.
В рамке видоискателя происходит обычная и, одновременно, по-своему необычная вещь: премет-вообще, дерево-вообще или, например, сидящий на скамейке старик, самые обычные, самые обыденные вещи, которых мы, ходя по дорогам повседневности, даже не заметили бы, в видоискателе фотоаппарата вдруг и не понятно почему становятся такими важными, что частый фотограф может болтать о них целыми часами. Разве не странно: находясь в повседневности мы совершенно равнодушно проходим мимо тысяч деревьев, сотен сидящих на скамейках стариков, но почти никогда их не видим, и не видим так упрямо, что можем проходить мимо этого дерева несколько десятков лет подряд и «увидеть» его тогда, когда однажды утром заметим только то, что от него осталось – пень, сияющий раной, нанесенной бензопилой. И только фотоаппарат с легкостью заставляет меня очень внимательно взглянуть на невидимое в повседневности дерево или на такого же невидимого старика и удивиться.
Из размытой массы повседневности видоискатель выделяет вот этот предмет, индивидуализирует мир, придает особое значение такому предмету, который остался бы незамеченным и тем самым отнял бы у меня радость, подаренную на мгновение формой вот этого предмета, вот этим оттенком на стене разрушенного дома, вот этим жестом, - а все эти вещи могут быть названы красотой. Красиво то, что индивидуально, что выделяется из серой повседневности, я никогда не видел анонимной красоты; красиво то, что обрамлено, а это значит, что только взглянув в видоискатель, я вижу проблеск красоты или гнездо красоты – вот этот уникальный предмет или событие. Следовательно, фотоаппарат натурально заставляет меня открыться красоте, а это необычайно редко и тяжело.
Причина этого очень проста: наша повседневность практичная, в ней всеми нами управляет принцип пользы, и это совершенно нормально. А это значит, что все предметы или события, с которыми мы встречаемся в повседневности, нас интересуют лишь в отношении их использования или жизненной важности; предмет для меня, как для солдата повседневности, важен лишь настолько, насколько он может мне чем-либо пригодиться, вызвать удовольствие или тревогу, быть употреблен или непригоден к употреблению, и так до бесконечности. По правде говоря, в повседневности мы через точно такие же очки пользы смотрим и на людей. В кругозоре практического взгляда предмет предстает перед нами только профилем своей потенциальной пользы или вреда, и меня совершенно не интересует как он сам, как вещь в себе, завернувшаяся в нечеловеческий кокон, совершенно равнодушная к моим потребностям, заботам, чувствам и желаниям. Итак, как бы странно не прозвучали эти слова, в практический повседневности я не вижу самого предмета как вот этого, индивидуального, в себе закрывшегося и совершенно равнодушного ко мне средоточения нечеловеческого: я не вижу цветов и оттенков этого предмета, нюансов его контуров, волнения его фактуры; я не вижу, как по его рельефу сколзят и сменяют друг друга проблески света, как светлеет и темнеет одна или другая его деталь. Ведь каждый, даже самый ничтожный предмет – гнездо света. А свет, как и птица, живет тольк в полете, рождаясь и умирая в каждое мгновение.
Именно поэтому в повседневности я поступаю с предметами как ремесленик или инжинер – я не позволяю им быть такими, какие они есть натурально, но их перерабатываю, заставляя служить моим потребностям и моей пользе, и это перерабатывание совершает мой повседневный глаз – из целостности предмета выделяя только ту часть, которая мне полезна или вредна, то есть лишь его тень-инструмент (что заметил еще Платон).
Вот какое чудо свершается в видоискателе: смотря сквозь него я впервые вижу не тень-инструмент предмета, не его человеческую маску, надетую моими глазами, а сам предмет, такой, каким он рожден природой – молодой, свежий, невинный, овальный, пирамидальный и так до бесконечности – сам предмет как средоточение абсолютно нечеловеческого. Вместо того, чтобы быть лишь символом моих потребностей, аллегорией моих желаний; вместо того, чтобы показаться мешком для языка, набитым практическоми значениями и смыслами, в видоискателе предмет появляется как сгусток немого нечеловеческого, собравший в себе абсолютную тайну, которую уже многие тысячелетия люди называют Красотой.
Видоискатель натурально запрещает повредить невинность предмета: его переработать, реконструировать, разобрать на части, видоискатель запрещает мне дотронуться до предмета, и не важно как и зачем: чтобы его употребить или из него что-нибудь создать или как-нибудь его изменить. Вот в чем сущность фотоаппарата, мудрость видоискателя и центр фотографии: фотовзгляд запрещает очеловечить предмет, запрещает войти в творческий контакт с предметом или человеком.
Фотоизображение вступает в свою суть там, где меньше всего искусства, творчества, конструирования, монтажа, производства, короче говоря – какой-либо стилизации или искуственности, приходящей со стороны фотографирующего. Если я начинаю поправлять, украшать появившийся на фотоизображении предмет, если замараю его невинность своим грубым прикосновением и «улучшу» то, что мне дано природой, я перестаю быть фотографом(фотоизобразителем) и фотософом, и становлюсь художником, а фотоизображение вырождается и становится заменой (конечно же, второсортной) живописи. Фотоизображение – это кристалл антиискусства, а то, что фотография – не искусство, а антиискусство – не недостаток, а несравненное преимущество, выделяющий фотоизображение из огромного массива так называемых произведений искусства и даже «культуры».
Конечно, я не утверждаю, что так называемая «художественная» или «информационная» фотография не нужна; нет, она как раз нужнее и полезнее, чем фотоизображение, открывающее немое нечеловеческое вещей; я утверждаю только, что это инжинерные или эстетические способы применения фотоаппарата унижают достоинство человека и закрывают сущность фотоизображения, в центр перемещая то, что является лишь периферией фотоизображения или даже злоупотреблением его беззащитностью.
Суть фотоизображения определяет верность нечеловеческому вот этого предмета, его пребыванию в себе и для себя, его существенной тайне, непереводимой ни на один язык, ни в какие символы или аллегории. Самое удивительное то, что эта существенная тайна предмета, вся, без малейщих отстатков, открывается на его поверхности, поэтому образцовая территория фотософии – чувственная поверхностью предметов, под которой ничего нет, и любая «глубина», которую мы насильно приписываем поверхностной невинности предметов, является лишь фантомом языка.
Фотоаппарат ловит самую хрупкую, самую эфемерную, самую иллюзорную данность – предмет как событие, как вспышку, продолжительностью в милионную часть мгновения, как молнию жизни. Эта иллюзия и есть единственная и самая интенсивная Действительность, подаренная смертному; эта иллюзия на мгновение освобождает меня от серой иллюзии повседневности, создаваемой необходимостями нашей жизни; эта иллюзия на мгновение устраняет наш вечный египтицизм, нашу склонность остановить и хранить в саркофаге монотонность и темноту неподвижных предметов; эта иллюзия насмехается над самой глупой мечтой смертного – стать бессмертным.
Фотоаппарат – ироничная машина, единственная ироничная машина, позволяющая фотософу одним движением пальца преодолеть, устранить, даже уничтожить не только свою машинность, не только свой технический образ бытия, но и саму суть техники, в свою очередь составляющей ядро нашей практической повседневности: творческо-потребительские отношения с предметами; а так как эти отношения всегда утичтожающие; так как человеку часто наибольшее удовольствие доставляет утичтожение ради уничтожения, так как именно современная техника страшно увеличивает интенсивность возможности уничтожения, данность фотоаппарата и его образ бытия не может не ошеломлять: как эта самая совершенная машина, самая техничная техника в одно мгновения уничтожает нигилистическую сущность техники и устанавливает интенсивнейший позитивизм, мгновение превращая в вечность; ад утичножения трансформируя в интенсивнейший рай существования и бытия, конечно, продолжающийся только то же мгновение: но разве этого не достаточно?
Вот почему фотография и философия - тоже самое, как две стороны монеты, как близнецы, живущие на разных берегах одной реки жизни. Сократ, святой для философов, не написал ни одной книги, боясь, что живость его взгляда и речи письмо превратит в мумию египетского типа. Я думаю, что он поступил правильно. Но так же думаю, что если бы у него в руках был «Canon», он оставил бы нам хотя бы несколько снимков своих Афин и их окресностей. Язык убивает, светоизображение освежает, или, по крайней мере, сохраняет одну-другую искру жизни
текст и фтографии: Арвидас Шлёгерис (Arvydas Šliogeris)
перевод: Дмитрий Глущевский
Комментарии
Подписаться